Тетрадь 6. Последняя народная симфония
Вам не понять моей печали
Болезнь загнала меня в Крым, на лечение, и в заведении под громким названием «Институт имени Сеченова», где не столько лечат, сколько калечат, я познакомился с человеком, который походил сразу на всех иностранцев, но в первую голову на итальянца.
Он и был долгое время «сеньором», да вот снова обрусел и отдыхивался от трудов надсадных, но так и не оклемался — сверхнагрузки и образ жизни, простым смертным неведомые, доконали его.
Он читал мне Данта в подлиннике, на том, на древнем языке, который и самим итальянцам уже малодоступен, как и нам — древнерусский. Какое величие! Какая простота! И какой дух древности, покоя, космическая необъятность и непостижимость в музыке слова! Услышать и «достукаться» до них дано лишь природой наделенным особенным слухом, духом и еще чем-то необъяснимым.
Он прекрасно знал мировую живопись и музыку, но много пил, куролесил, вальнувшись в постель, всегда пел одно и то же: «Ямщик, не гони лошадей, нам некуда больше спешить...»
Однажды мы разговорились на тему искусства вообще и вокального в частности. Среди любимых исполнителей я назвал «пискуху», которую слышал и слушаю давно, люблю неизменно, выражаясь по-старомодному — трепетно.
— Какую пискуху? — переспросил мой новый знакомый.
— Иванову.
— Какую Иванову? У нас сейчас Ивановых больше, чем до революции было.
— Викторию. Отчества не знаю.
— Отчество ее — Николаевна, — отчетливо молвил он и добавил: — Это моя баба.
— Ка-акая баба??! — с возобновившимся от давней контузии заиканием переспросил я.
— Обыкновенная. Жена.
Повергнув меня в ошеломление и доведя до остановки разума, этот истинный москвич — пижон вдруг схватился за живот и так вот, не разгибаясь, поволок меня к междугородному телефону-автомату. Звонить он умел и скоренько «добился Москвы».
— Слу-ушай, Вика, с тебя пол-литра! За что? За поклонника! За какого? А за того, про которого мы час назад говорили. Может, может! Земля круглая. Передаю-у тру-убочку-у-у...
Так мы познакомились с Викторией Николаевной Ивановой. Но встретились не скоро. Несчастья, да все оглушающие, сыпались одно за другим на певицу. Веселый и загадочный муж ухайдакал-таки себя, оставив жену с тяжко больной, взрослой дочерью и на пределе уже век доживающей свекровью.
А певица-то в самом расцвете творческого дарования, и ее ангельски-невинный, в душу проникающий голосок часто звучит по радио, реденько в концертных залах. Выступавшая с триумфальным успехом в парижах, римах и берлинах, она, чтоб не потерять вакансию в «Москонцерте», значит, и кусок хлеба, мотается по заштатным городам отечества нашего, где уже начался разгул громовопящей эстрады.
В заплеванном зале одного уральского, «много об себе понимающего», чумазого городка, почувствовав невнимание и шумок, она начала говорить об искусстве и петь. По счастью, в зале оказался репортер местного радио и включил запись. Эта импровизированная беседа-концерт долго потом звучала по Всесоюзному радио в программе «Юность».
И вот она собралась на гастроли в Вологду. Я думал, думал, как привлечь слушающую публику в очень уютный, красивый зал бывшего Дворянского Собрания, и додумался: написал заметку в местную газету, о певице не после концерта, а до него.
Концертный зал филармонии был полон. Как пела Виктория Николаевна, как пела в этом старинном, украшенном всевозможной лепотой, с совершенно редкостной акустикой зале!
Пела она Шумана «Любовь и жизнь женщины», «Аве Мария», Шуберта, пела Вивальди, Дебюсси, пела особенно любимые ею русские песни, и целое отделение — романсы, удивительные, русские романсы.
В пятидесятые годы по Всесоюзному радио часто звучали музыкально-драматические радиоспектакли о русских композиторах, и в первую очередь о композиторах полузабытых или вовсе забытых. «Ожили» Евстигней Фомин, Варламов, Булахов, Гурилев, затем Березовский, Бортнянский, Вейдель, даже безвестные, еще «крюком» записанные поморы-певцы ожили.
В радиопостановке о тихом, малоизвестном композиторе Гурилеве, человеке столь же щедро одаренном природой, сколь и несчастном, я впервые услышал романс «Вам не понять моей печали». Пела его еще неизвестная мне тогда певица, пела таким разукрашенным, таким акварельно-чистым, со всех мест и сторон оттененным осенне-алым, вот именно перво-осенней, вкрадчивой красы полным голосом, что и слезой меня прошибло.
Как-то беседуя по радио о вокальном искусстве, тогдашний ведущий солист Большого театра Кибкало признался, что в концертных программах у каждого думающего и песню любящего певца есть «своя программа, состоящая из того, что роднее и ближе его душе. Эту программу поет солист охотней и чаще, но и в этой или других программах «гвоздем» вбита одна, самая-самая песня, ария или романс, которая лучше всего удается именно этому певцу, и другие певцы, если они, конечно, не «щипачи» карманного толка, а настоящие певцы, с молчаливого согласия, «джентльменски» уступают ему право на эту вещь, и назвал свою «заветную»: «В тот час, когда на крутом утесе...».
Так вот, «молча», уступили певцы романс «Вам не понять моей печали» Виктории Николаевне Ивановой, лишь сестры Лисициан еще поют его дуэтом, замечательно поют, никого не повторяя.
А я все надеюсь и жду: радио возьмет да и возобновит радиопостановки, телевидение посадит к инструменту знаменитого певца, и он расскажет о своей «заветной» — откуда взялась она, расскажет, да и сам каким образом в искусстве возник, расскажет, да и споет, или сыграет «самую-самую». Глядя на них, мудрый старец Мравинский про Шостаковича и Бетховена поговорит, оркестр его сыграет свое «заветное». Светланов «покажет», отчего и почему ему лучше всех удается «Пятая симфония» Чайковского, Виктор Третьяков — про Моцарта и Поганини, да по-домашнему, на доступном бы всем языке...
Ах, мечты, мечты, где ваша...
Тогда, в Вологде, Виктория Николаевна спела «Вам не понять моей печали» по программе и на «бис». Она много и вдохновенно пела в тот вечер и к нам домой на чай попала поздно, и я увидел, что мои женщины возятся с певицей в углу, сунулся было туда, но на меня зашикали и прогнали вон. Позднее узнал: отекли ноги у певицы и ее едва «вынули» из тесных концертных лакировок.
С тех пор мы состоим с певицей в переписке. Давит жизнь человека, и не просто давит, можно сказать, расплющивает, но не может с ним совладать — музыка, пение, дар Божий спасают.
В гостинице аэропорта, на краю родного города, я грею руки Виктории Николаевне, натягиваю на нее теплую куртку и шерстяные носки. Плача и смеясь, она рассказывает, что филармония Красноярска — города высокой культуры, отвергла ее «домогания» и из Абакана по небу сразу же перебрасывает в Норильск.
Я уже знаю, что она прежде бывала в Красноярске, пела в каких-то зачуханных зальчиках, что однажды ее загнали на мясокомбинат, где, исполняя Шумана и Шуберта, среди людей, одетых в окровавленные куртки и фартуки, она заботилась лишь об одном: чтоб ей не сделалось дурно.
Только что в номере гостиницы, где никогда не светает, побывал администратор местной филармонии — хам с колодками ветерана на пиджаке. Развалясь, сидел он в кресле, обращался ко всем на «ты». «Солистка? Кака солистка? Много вас тут разных солисток ездит. Скажи спасибо, что билет зарегистрировал. Иди и садись. Багаж? Сама ташшы. Барыня кака! Я в грузчики не нанимался».
— И сдохни он, сдохни, рыло немытое! — винясь за свой город, за земляков своих, суетился я перед разбитым и усталым человеком. — И хорошо, что сразу в Норильск. Народ там заполярный, благодарный, по искусству стосковавшийся. Полон зал будет. И устроят по-человечески, даже цветов принесут. У них там оранжерея. По телевизору показывали, жениху и премьеру Трюдо розы вручали... «Как хороши, как свежи были розы!» — припомнился кстати стишок.
— Да успокойтесь вы, успокойтесь! Я, на вагон взобравшись, пела, и в святых соборах пела, и в зале Чайковского пела, и в преисподнюю однажды угодила!.. Да-да! В каком-то городишке доски проломились, гнилые были. И я... значит, турманом отседова и туда...
По сей день нет-нет да и прилетит нарядная открыточка в Сибирь из какого-нибудь городка, исписанная вдоль и поперек, и в конце ее непременно нарисована округлая женщина с широко и озорно открытым «веселым» ртом — поет Виктория Николаевна, звучит, родимая, на родной земле. И никак не удосужится записать хотя бы один концерт на пластинку или на пленку, все недосуг, все беды гнут, жизнь гонит.
Недавно сообщили мне из Москвы — с успехом прошел концерт Ивановой в зале консерватории, усыпали «мою певицу» цветами с ног до головы. Может, и записать догадались? Надо бы. И опоздать можно.
Ну, а насчет печали. Что ж ты с нею сделаешь? Она часть нас самих, она — тихий свет сердца человеческого. Не все его видят и слышат, но я-то слышу твою печаль, дорогой мой соловей в этом мире одиноких и горьких людей. И ты мою слышишь. Разве этого мало?
Утешься и пой! Для того певец и рождается, чтоб одарить людей светом, чтоб разделить богатство свое, свой восторг с ними, ну и поубавить в мире печали, боли и горя. И еще певец является для того, чтоб, страдая вместе с нами и за нас, сделать людей добрее и лучше. И пусть боль певца не будет никому «видна», но да будет она вечно слышна.
http://fro196.narod.ru/library/astafiev/zatesi/book6.htm